На первую страницу | «Очерки научной жизни»: оглавление и тексты | Аннотация «Очерков» и об авторе | Отдельные очерки, выступления | Научно-популярные статьи (ссылки) | Список публикаций | Гостевая |
Каждое поколение нашей страны проходит через собственный строй вопросов и испытаний, приходящих в свое время и на своем месте. Наше старшее поколение интеллигенции, так называемые шестидесятники – это дискретная возрастная группа, прошедшая вполне определенную череду испытаний и давшая на них свои ответы.
Сгущающаяся идеологическая атмосфера первых пяти послевоенных лет – опустившийся железный занавес, волна борьбы с «космополитизмом», поднявшаяся до вершин государственного антисемитизма, постановления ЦК по Зощенко и Ахматовой, начавшие мрачную полосу реакции в литературе, «Суды чести», сессия ВАСХНИЛ, разгромившая биологию и открывшая «сезон» беспрецедентной идеологизации науки и последующее «дело врачей», – все это составляло гнетущую атмосферу нашей юности – студенчества и первых лет самостоятельной жизни.
Контроль Госбезопасности над всеми сторонами жизни был абсолютным. Жизнь и судьба были беспроигрышной лотереей. Каждый получал в соответствии с номером, выпавшим в его «билете», – 5-й пункт, (1) родители, родственники (репрессированные, были ли в плену или за границей), прописка, потребность государства и армии в твоей персоне и желание Госбезопасности «дружить» с тобой. В зависимости от сочетания не зависящих от тебя ответов на эти вопросы складывалась твоя жизнь с ее системой ограничений, либо привилегий. Это был период 1946–1953 гг.
Смерть Сталина и неожиданно наступивший в 1953–54 гг. перелом в жизни общества с кульминацией в 1956 г. (ХХ съезд партии) и началом хрущевской оттепели были как взрыв, выбросивший наше поколение из толщи идеологического бреда в атмосферу крепнущего здравого смысла и либерализма. И хотя это время было далеко не идеальным – оставался Лысенко, разразились события в Венгрии, продолжалась цензура – контраст с предыдущей эпохой был столь велик, каким он не был даже с наступлением перестройки в 80-е годы.
Конец «оттепели», начавшийся еще до отстранения Н.С. Хрущева (1964 г.), процесс Синявского и Даниэля, (1966), «шестидневная война» в Израиле (1967) и введение войск в Чехословакию (1968), положили начало диссидентскому движению и самиздату, и подавлению этих движений различными формами государственных преследований.
Наступившая после оттепели пора глухого застоя, характеризовалась, как правило, бескровным удушением всего живого – живого слова (журнал «Новый мир» Твардовского), внешней и внутренней цензурой, выслеживанием и выпалыванием самиздата (закон о хранении и распространении неподцензурной информации), систематической и непрерывно усиливающейся национальной дискриминацией («антисионизм» как официальное лицо государственного антисемитизма), государственным покровительством великорусского шовинизма (расцвет «Памяти», писателей «почвенников» вокруг «Молодой гвардии» и «Нашего современника»).
Для нашего поколения в этот период общим условием принятия решений была некоторая, обычно кажущаяся возможность выбора в ответах на вызовы и испытания окружающей жизни. Прейскурант реакции власти на нормальные человеческие поступки, в чем-либо противоречащие официальным установкам, был довольно широк и непредсказуем – от якобы «незамечания», через разные степени ограничения карьеры, (запрет на загранкомандироки, на продвижение по службе или академический рост, увольнение, исключение из партии для партийных) и вплоть до ссылки, психиатрических больниц и тюрьмы. Правда, эти крайние меры применялись уже к профессиональным диссидентам. Непредсказуемость реакции власти также входила в «прейскурант» и вместе со страхом, унаследованным от близкого прошлого, придавала ему особую зловещность. Судьба шестидесятников сообщала их опыту личную неповторимость и вместе с тем универсальность. Это были ответы на общечеловеческие вопросы, в той или иной, обычно драматической ситуации, неожиданно встающие перед человеком.
В 70-е годы и вплоть до перестройки наше поколение жило в обстановке тотального контроля со стороны партийных организаций и госбезопасности. «Шаг влево, шаг вправо» бывал немедленно замечен и почти всегда карался. Рост карьеры никогда не происходил естественно и спонтанно. Он либо инициировался упомянутыми инстанциями, либо активно поддерживался ими, либо просто утверждался, но никогда не проходил мимо них. Избежать контактов с идеологическими организациями и с «компетентными органами» для активно работающего человека, да и просто для большинства интеллигентных людей, было невозможно. Контакты же эти всегда означали либо давление и ограничения, либо предложение той или иной формы закулисного сотрудничества. Вынужденные отступления и уступки были естественны, при столь же естественном внутреннем нежелании идти на уступки, подчинение или сотрудничество. Здесь и лежал выбор.
По моему личному опыту и глубокому убеждению, именно на этом месте, уступая или даже уступив, человеку предстояло понять, что он может сделать и чего не сможет, несмотря на любое давление и угрозы. Вынужденное согласие на сотрудничество с «компетентными органами», данное в далеком прошлом (иногда в детском или юношеском возрасте) или под сильным давлением в сталинские времена, при попытках органов восстановить контакты в новую эпоху приводило к резкому отказу. Само соприкосновение с госбезопасностью и отказ от сотрудничества при вынужденном уважительном общении с ней вызывало либо чувство смертельной опасности – «наступил на гадюку», либо давало ощущение некой твердой опоры. Надо было вступить в грязь, «переступить черту», чтобы понять, что совместимо и что несовместимо с твоей природой. Это, по моему опыту, было непременным условием для определения позиции человека нашего поколения по многим моральным вопросам. Человек, подписавший письмо в защиту знакомого или незнакомого диссидента и снявший свою подпись под давлением партийно-административных инстанций или своих товарищей и «раскаявшийся» в своем поступке – либо понимал, что это ему непереносимо, так как несовместимо с его человеческим достоинством, либо видел, что ничего страшного не произошло, и что он живет как жил до этого поступка. И это также становилось его личным опытом – опытом шестидесятника.
Где-то в конце шестидесятых или несколько позже, после шестидневной войны, когда началась бешеная антиизраильская («антисионистская») пропаганда, на телевидении была организована «антисионистская» пресс-конференция с участием таких великих артистов, как Аркадий Райкин и Майя Плисецкая. Я думаю, что ни Райкин, ни Плисецкая к сионизму отношения не имели, но их участие в публичном зрелище, где они как бы оправдывались в своей национальной принадлежности и заверяли публику в своей непричастности к тому, что является сугубо личным делом, областью privacy, было постыдным. Они как бы утверждали, что, несмотря на свое национальное происхождение, они ни в чем не виноваты. Это было столь унизительным, что, по-видимому, не прошло даром для них. Райкин вскоре получил инфаркт и я никогда больше не встречал его «покаяний» или подписей под чем-либо и, думаю, что отъезд Плисецкой на работу в Испанию сложился тоже не без влияния этой печально-знаменитой телеконференции. А дважды Герой Советского Союза генерал Драгунский, человек, надо полагать, не трусливый, в конце семидесятых – начале 80-х вел целую серию «антисионистских» телепередач, смотреть которые было более чем стыдно. Но вел – и ничего, земля под ним не провалилась. И Райкин и Драгунский переступили черту, но вышли с диаметрально противоположным опытом. С опытом своего поколения.
Критический вопрос для каждого порядочного человека моего поколения был поставлен диссидентским движением, возникшим в конце шестидесятых годов, незадолго до конца «оттепели». Независимо от своей направленности – защиты ли Синявского и Даниэля, симпатии к Израилю во время и после 6-ти дневной войны, протеста против ввода войск в Чехословакию, или участия в самиздате – диссидентские движения слились в общей правозащитный поток, который в дальнейшем все более пополнялся. Правозащитные позиции не могли не затрагивать большинства интеллигенции и не разделяться ими.. Многие ученые, писатели и артисты подписывали петиции в партийные и правительственные верха, обычно в чью-либо защиту или в поддержку определенных демократических требований. Однако вскоре (1968–1969 гг.), такие акции были жестко пресечены и они уже стали, если не героическими, то, во всяком случае, весьма мужественными поступками. Плата за них была всегда высокой – исключение из партии, перевод в «невыездные», остановка служебной карьеры, вплоть до снятия с должности и увольнения. И уж всегда – общественное обсуждение и осуждение (2). Так что стать «подписантом» можно было лишь один раз, заплатив за это многим, если не настоящим то будущим. Повторение акции делала человека уже профессиональным диссидентом, к чему стремились лишь немногие. Так что человек оказывался перед выбором – либо не замечать происходящего, не помогать и не содействовать правозащитникам, либо дорого заплатить за свое участие, тем более, что практической пользы ни письма, ни другие формы открытого обращения к властям обычно не имели. Столь же трудно было отказаться подписывать «антиписьмо», направленное против диссидента (А.Д. Сахарова, А.И. Солженицына), или Голды Меир, («руки прочь от советских евреев») или против какого-либо западного защитника наших диссидентов из «Международной Амнистии». Для человека, не желавшего вмешиваться в политику, предпочитавшего заниматься своим профессиональным делом и не приносить его в жертву в «чужой игре», ситуация была трудноразрешимой, тем более, что «игра» отнюдь не была игрой, а также не была и чужой.
Я прекрасно помню яркий, солнечный предновогодний день 1970 г., когда ко мне в лабораторию пришел молодой сотрудник другого института, у которого я недавно был оппонентом, и спросил, не хочу ли я подписать письмо в защиту «самолетчика» Кузнецова, приговоренного к расстрелу за попытку угнать пустой самолет, чтобы улететь на нем в Израиль. Все «голоса» были полны протестов и обращений к нашим верхам с просьбой об отмене жестокого приговора. Дело было очевидным, но мне было ясно, что я письма не подпишу – при полном сочувствии и уважении к коллеге, занимавшимся сбором подписей. Я сказал ему, что полностью понимаю и разделяю его позицию, но открыто выступить в такой ситуации не решусь. Пойти на такой шаг можно лишь один раз, и я готов это сделать, когда испытание придет ко мне на моем месте, где от моей позиции будет зависеть судьба моего или близкого мне дела. Я не хочу искать случая «на стороне», я хочу исполнить свой долг на своем месте.
И в этом, я думаю, была суть проблемы – не искать испытания, но не отвернуться от него, когда оно придет к тебе, увидеть его и принять, как свой долг. Это, пожалуй, и есть самое трудное – увидеть и действовать самому, не опираясь на общее мнение, и не следуя, так сказать, моде. Свой долг, на своем месте.
Эта позиция – жить по закону, профессиональному и человеческому долгу, казалось бы, гораздо более скромная, чем солженицынское «жить не по лжи» – была так же невозможной, или, по крайней мере, трудно выполнимой. В Германии такое противоречие между законом и требованием властей привело бы к сумасшествию обывателей – Геббельсу пришлось вводить специальное и очень детальное расовое законодательство, согласно которому государственные служащие и законопослушные граждане спокойно занимались своей античеловеческой деятельностью. А после победы над фашизмом потребовалось введение, задним числом, нового, Нюренбергского законодательства, отменившего государственные законы фашистской Германии. В соответствии с новыми законами законопослушные немцы сейчас едва ли не самое демократическое население Европы. У нас же не потребовалось ни расового законодательства для оправдания государственной национальной дискриминации (и даже депортации целых народов), ни нового законодательства для прекращения этих акций.
Итак, – исполнять свой долг на своем месте. Но это было совсем не просто. Прежде всего, надо было увидеть предназначенное тебе испытание и не уклониться от него. Это, едва ли, не самая большая сложность. Ведь молния ударила не в тебя и исходила не от тебя и, вообще, дело предрешено и повлиять на его исход вряд ли возможно. Увидеть себя на пути несправедливости, направленной на другого трудно. И самому выйти из спасительной тени, выйти, когда тебя никто не просит (или даже просит), стать в центр внимания, подвергая удару и себя и не только себя, без надежды на успех очень непросто. Проще уклониться, не заметить, не счесть своим делом и своим долгом.
А, когда ударит в тебя, да еще при общем молчании и незамечании и стоять надо одному, даже если тебе сочувствуют твои товарищи, то устоять бывает нечеловечески трудно. Причем, при ударе тебе обычно оставляют отход – подчинение, покаяние, предательство.
Все это мне пришлось испытать на себе вскоре после истории с отказом подписать письмо о «самолетчиках». Будучи членом Ученого Совета Института, я всего-навсего пропустил заседание совета, посвященного осуждению и увольнению младшего научного сотрудника другой лаборатории, подавшего заявление на эмиграцию в Израиль. И я, и все мои сотрудники были уволены, (оставлены временно исполняющими свои обязанности) и наши места были объявлены вакантными. Стоять на своем месте против дирекции института, парторганизации, Министерства Здравоохранения СССР, Академия Медицинских наук, стоять вплоть до ухода с работы и, в конце концов, устоять, едва не лишившись рассудка, было не просто (2). Но наша история, я думаю, послужила «гасителем» в волне беззаконий и преследований, беспрепятственно распространявшейся в тот период в нашей области.
Осознанию простой истины о своем испытании на своем месте очень поспособствовала маленькая самиздатская тогда книжка Мартина Бубера «Путь человека» (3), в ярких притчах утверждавшая, что твоя жизнь, твое счастье и твой долг там, где ты стоишь и их не надо искать на стороне. От осознания этой истины уже было совсем недалеко от следующего шага – осознания уникальности испытания человека в своей функции и на своем месте. Почему-то каждое испытание, несмотря на свою, казалось бы, полную типичность, приходило к человеку всегда персонально, всегда неожиданно, в нестандартной ситуации и всегда некстати. Оно требовало собственного, четкого и безотлагательного ответа – ответа, основанного на личном, а не коллективном решении, причем всегда в неоднозначной ситуации, перед лицом «легкой» альтернативы, и не имея аналогов ни в собственном опыте, ни в опыте окружающей жизни. Ответ нужно было искать в собственной душе – в совести, чувстве собственного достоинства, долга – перед лицом привычного страха и непредсказуемых последствий (4).
Мироощущение экзистенциализма, популярное изложение которого впервые появилось в 60-е годы в «Новом мире» (Э. Соловьев), очень соответствовало новым ситуациям. Увидеть и принять свое испытание, не отвернуться от него, а если хватит сил – и устоять – это было, пожалуй, и самым трудным, но и самым важным делом для «нормального» человека нашего поколения. Под «нормальным» я подразумеваю не профессионального диссидента, а человека, не занимающегося политикой и не ищущего в этой сфере способа своей реализации. Голосование в Ученом совете или коллективном собрании против снятия с должности, увольнения или исключения из партии своего коллеги, подписавшего «письмо» или выступавшего в чью-либо защиту – весьма типичные примеры таких личных поступков и ситуаций, к ним приводящих.
Следующая за диссидентством волна, нахлынувшая и создавшая новые проблемы нашему поколению – израильская эмиграция, начавшаяся в ранние 1970-е гг.. Холокост, положивший начало массовой эмиграции в Израиль в основном из послевоенной Европы, уступил место волне государственного антисемитизма в СССР и странах соцлагеря, волне, только на время хрущевской оттепели несколько спавшей, но вновь поднявшейся после победной «шестидневной войны» (1967 г.) Израиля против нацистского насеровского Египта. Национальная политика СССР дала свои плоды – началась массовая эмиграция в Израиль и в США. «Железный занавес» был прорван израильской эмиграцией и в прорыв рванули многие, имевшие и не имевшие отношение к Израилю. Власти метались от разрешения к запрещению выездов, началось бешеное преследование «сионистов», то есть желающих эмигрировать – от них требовали характеристик, которые выдавали лишь в обмен на «добровольное» увольнение с работы. Их прорабатывали на собраниях, всевозможные взыскания накладывались на коллективы, где они работали, получение разрешения на выезд было непредсказуемым – пребывание «в отказе» занимало от нескольких месяцев до десятка лет. Подающий заявление на выезд никогда не знал, что его ждет. От оставшихся соплеменников требовали осуждения «сиониста», в виде публичного выступления, покаяния авансом или подписания какого-либо «антисионистского» письма. Пятый пункт анкеты (национальность) обеспечивал «презумпцию виновности», еще более чем сейчас принадлежность к «кавказской национальности». Все это, естественно, не сдерживало, а только лишь подливало масло в огонь эмиграции и работало на межнациональный раскол, который стал расти сверху (от государства) и снизу – в самом населении. Эмиграция подхлестывала себя существующим и несуществующим антисемитизмом. В обществе возникли с обеих сторон «мы» и «они». То, что не удавалось сделать в прежние годы официальной пропаганде, создала возможность эмиграции. И наша генерация, уже в зрелом возрасте, прошла через эту трещину и была вынуждена определить свое отношение к эмиграции и эмигрантам, к Израилю, космополитизму и антисемитизму, и к понятию «Историческая родина». И здесь, для меня вновь стало исходным положением позиция своего долга на своем месте. Понимая, в данном случае, под «своим местом» то место в мире и истории, куда тебя поставила твоя судьба.
С этого места многие советские евреи из моего поколения должны были определить свое отношение к национальности, исторической и фактической родине, к эмиграции и переходу в иное научное сообщество. Отношение отнюдь не типовое, а собственное, индивидуальное.
В острой ситуации, требовавшей публичного покаяния и заверения в лояльности к антисемитизму, я ясно осознал, что национальная принадлежность входит в область privacy, область подвластную только собственной личности и закрытую для вторжения. Эта область не подотчетна, не подлежит публичному обсуждению и никто не вправе требовать от меня никаких заверений и оправданий. Нарушение этого принципа есть вторжение в область личности – непризнание и оскорбление человеческого достоинства. Следование этому принципу и отстаивание этой позиции дорого стоило. Цель системы как раз и заключалась во взломе и игнорировании всех границ области достоинства, включая национальные, но и не только их. «Причины развода парткому известны» – будничная формула при обсуждении характеристики для «загранкомандировки». Проблема «Исторической родины» более сложна. С одной стороны фактическая родина, язык, культура сообщества, то есть все то, в чем ты вырос, и за что отдавали свою жизнь твои родные, с другой, – постоянное ощущение себя «инородцем», о чем не забывало ни государство, ни «патриоты», национальная (даже не религиозная, а именно национальная) дискриминация, не затухавшая в течение почти сорока лет (с 1947 г.) и постоянное унижение твоего человеческого достоинства. Это ли не достаточные причины для осознания себя гражданином исторической родины, которую никогда не видел, на которой не родился, ее не создавал, на ее языке не говорил, в ее культуре не жил, за нее не воевал. Своей фактической родине ты вроде бы и не нужен, – историческая же в тебе нуждается. Ситуация более чем неоднозначная. Как определиться?
Я думаю, что одно из решений, отнюдь не единственное, но мне наиболее близкое, заключается в том, что моя подлинная Родина не идентична ни фактической, ни исторической, – но объединяет их – это европейская диаспора, а более конкретно – диаспора российская. Я родился и вырос в диаспоре, – диаспоре, глубоко интегрированной в российскую и европейскую культуру, в ее язык, историю и ментальность, но не идентичную ей. Диаспора имеет свою историю, отличную от истории страны, свои ценности, иерархия которых также отличается от таковой в стране. Диаспора космополитична, открыта для общечеловеческих ценностей более чем для локальных, наиболее восприимчива к демократии и гуманизму (5). Снятие ограничений – черты оседлости, процентной нормы, занятия государственных должностей – февральской и октябрьской революциями позволили диаспоре полноправное развитие и полноправное участие в судьбе страны. Война с фашизмом слила историю диаспоры с историей страны, слила на всех уровнях – от народного до государственного. Потребовались большие усилия властей, чтобы вновь наметить границу между ними. Судьба народа реализовывалась сначала в европейской, затем в российской диаспоре и определила мне здесь свою роль, свой долг и свою функцию. «Здесь, где ты стоишь». И надо ли бежать от своей личной человеческой задачи и искать ее на стороне? Та же проблема, с которой мы уже встречались – проблема своего долга на своем месте. И не ответ ли это любой эмиграции, если, конечно, она не происходит из нацисткой Германии, или России, потрясенной Гражданской войной.
И вплотную к этой проблеме подступает проблема научной эмиграции – опирающаяся либо на эмиграцию национальную, либо, уже в эпоху перестройки – на эмиграцию демократическую. Мое глубокое убеждение, что человек реализуется в своей структуре, там, где его голос слышен и нужен, где его решения влияют на жизнь окружающих и где эти решения нужны, там, где его деятельность имеет максимальный резонанс, то есть там и тогда, где и когда он имеет максимальные шансы воплотить свои взгляды, отношения и решения в реалии жизни. (3)
Это, я думаю, относится к людям искусства и науки, хотя и в неравной мере. Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», появившийся в 80-е годы в «самиздате» стал «Войной и миром» нашей жизни, но стал ли он хотя бы заметным фактом литературной жизни на Западе, не говоря уже о жизни вообще? По моим впечатлениям – совсем нет. И не потому, что плох в литературном отношении, а потому, что он совсем о другой жизни и о других проблемах. Ученым, конечно, проще. Они всюду в своем окружении и зачастую на Западе в своей структуре больше, чем на Родине. Наука ведь интернациональна и ученый обычно член «невидимого международного колледжа» в большей мере, чем сообщества на Родине. И работать ему, по общему мнению, надо там, где он сделает больше, не говоря уже о материальном положении семьи. И все же....
На своем месте, где он вырос, нашел себя, свой стиль и свой путь, где он органическая часть научного сообщества и отечественной культуры и где он может писать, думать и учить на своем языке. Где он нужен студентам и начинающим ученым, как живой пример. Где он может способствовать демократическому развитию науки в стране, и где его опыт решения проблем поколения не безразличен ни ему, ни окружающим. «Так со своей управиться судьбой, чтоб в ней себя нашла судьба любая и чью душу отпустила боль» (А. Твардовский).
Таковы некоторые черты опыта моего поколения, опыта персонального, но неотделимого от судьбы всего поколения шестидесятников. И такова моя позиция в этом сложном и многоплановом вопросе. Правда, можно было уклониться от этих проблем и пройти жизнь более спокойным и безопасным путем. И это тоже был опыт нашего поколения. Но уже другой его части...
1. Д.А. Эльгорт. «Дело Гурвича». Онтогенез, 24, (4), 100–103,1993.
2. Г.И. Абелев. Драматические страницы в жизни отдела Вирусологии и иммунологии опухолей ИЭМ им. Н.Ф. Гамалеи АМН СССР. Вопросы истории естествознания и техники №№1 и 2, 2002.
3. М. Бубер. Путь человека согласно учению хасидизма. В кн. «Хрестоматия по гуманистической психотерапии». Составитель М. Павлов. Инст. общегуманитарных иссл. М., 1995, стр. 275 – 300.
4. Г.И. Абелев. Альтернативная наука. Из жизни науки застойного периода. Онтогенез, 22, (6), 659–672, 1991.
5. Г.И. Абелев. Ценности гуманизма в жизни диаспор Здравый смысл. N 2, 73–77, 1996/97.
6. В. Франкл. Человек в поисках смысла. Прогресс, М., 1990.
7. В. Франкл. Доктор и душа. Ювента, СПб., 1997.
(*) Опубликовано в журнале «Здравый смысл», № 6, с. 4–12, 1997/98. Назад
(1) т.е. национальность. Назад
(2) Мне пришлось оказать самое сильное давление на своего близкого товарища и коллегу, чтобы убедить его признать «политической ошибкой» его подпись под письмом в защиту диссидентов, жестоко осужденных нашим судом. Это подпись стоила ему потери созданной им лаборатории. Он не мог простить себе отказа от подписи, я – оказанного на него давления. Назад
(3) Мне очень близка философия недавно изданного у нас В. Франкла о смысле жизни каждого человека в конкретной жизненной ситуации, где он находится (6, 7). Назад