На первую страницу | «Очерки научной жизни»: оглавление и тексты | Аннотация «Очерков» и об авторе | Отдельные очерки, выступления | Научно-популярные статьи (ссылки) | Список публикаций | Гостевая |
«Природа» № 4, 2006 г. С. 65-70
С самого начала, со студенческих времен мне приходилось встречаться и работать с замечательными людьми и в замечательных местах. Я думаю, что главное влияние на мое научное формирование оказал Московский университет, послевоенный университет (до сессии ВАСХНИЛ), даже от стен которого исходили особый дух и обаяние.
Поступая на биологический факультет, я хотел стать физиологом нервной системы, изучать работу мозга, природу мысли. Но во второй половине 40-х годов становилось все более ясно, что суть биологических процессов скорее будет понята на химическом уровне, чем на энергетическом или физическом, и что если стремиться понять саму природу биологических процессов, в том числе нервных процессов, то нужно обратиться к химизму этих процессов. Тогда я не хотел, наверное, отдавать себе в этом отчета, но где-то в глубине души четко это понимал.
Работа на биологических объектах – нервно-мышечном препарате, на животных – давалась мне трудно. Такая работа требует, наверное, особого экспериментального склада. Для того чтобы быть хорошим физиологом, нужно быть хорошим хирургом, спокойнее и проще относиться к вивисекциям. Меня больше тянуло в область «пробирочной» биологии, в область элементарных химических процессов, к методам скорее химическим, чем хирургическим и физиологическим. И, конечно, тянуло к твердости результатов.
Все это привело к тому, что уже на третьем курсе университета мне стало ясно, что моя область и моя цель – это биохимия. На третьем курсе я подал заявление на кафедру биохимии животных и начал бы специализироваться по этой кафедре, если бы, даже не знаю почему, кафедра биохимии растений не начала привлекать меня больше.
Дело в том, что по мере того, как я все больше входил в биохимию, она становилась для меня все привлекательнее сама по себе, как основа для понимания природы жизни. Она становилась главной, доминирующей в моих интересах. И в этом плане растения представляли больше возможностей, чем животные, ибо их биохимия гораздо богаче, начиная с самых основ – с фотосинтеза, с синтеза органического вещества. Элементарные биохимические процессы у растений были представлены более глубоко и несравнимо более разнообразно, чем у животных. Биохимия микробов тоже в то время относилась к биохимии растений. Меня все это привлекало само по себе.
И вот, начав заниматься на кафедре биохимии животных, я очень скоро сделал крутой поворот и подал заявление о приеме на кафедру биохимии растений, которой заведовал тогда академик А.И.Опарин, а весь основной учебный и воспитательный процесс лежал на Андрее Николаевиче Белозерском. Это было довольно сложной операцией, мало понятной для окружающих, да и сам я с трудом отдавал себе отчет в том, почему я это делаю, но в то же время чувствовал, что пока не поздно, я должен это сделать.
Андрей Николаевич Белозерский на первых порах не очень положительно отнесся к моему довольно позднему приходу на кафедру. Во всяком случае он меня отговаривал, объяснял, что все это не так романтично, как мне представляется; что главное здесь – это уметь работать, что вся эта философия и биофизика, все то, чем я интересовался, это, конечно, очень хорошо, но в их работе главное – это чтобы параллельные сходились.
В конце концов он согласился, и главное, наверное, было в том, что он очень хорошо, я бы даже сказал, завышенно хорошо относился к студентам-юношам, принимал участие в их научной судьбе – была у него такая слабость.
Андрей Николаевич был замечательный человеком. Мне кажется, что мои научные взгляды, стиль работы и отношений с людьми, критерии оценки работы, референтная группа, на которую я ориентировался, и отношение к себе – все это складывалось под самым сильным влиянием Белозерского, о чем он сам, возможно, и не подозревал.
Человек он был на редкость обаятельный и доброжелательный. Настоящий ученый. Во всех отношениях – настоящий. Подлинный исследователь, он принадлежал к тем, кто добывает первичные факты из природы. Он обладал каким-то удивительно простым взглядом на вещи, здравым смыслом в оценке научных событий, результатов, людей. Он был необычайно уважителен ко всем – к студентам, к коллегам, к другим ученым. Презумпция уважения присутствовала у него во всем. При этом ему была свойственна деликатность, стремление не обидеть человека и особенно студента, полное отсутствие какого-либо высокомерия, снобизма, доступность – и все это без какой-либо фамильярности, игры или позы, все абсолютно естественно.
У меня не очень удачно все складывалось. И особенно трудно складывалось овладение экспериментальным искусством, которое тогда действительно было не просто умением, а именно искусством. В нем была масса эмпирики, и едва ли не все зависело от хороших рук, «нюха», от шестого чувства в отношении материала. Все это тогда давалось мне с большим трудом. И я прекрасно понимал, что любое неосторожное слово или пренебрежение, которое легко могло быть мне высказано преподавателем или таким уважаемым и авторитетным человеком, как Андрей Николаевич, могло оказаться для меня решающим, или, во всяком случае, травмировать очень и очень глубоко.
Но вот этого не было. Наоборот, было участие, некоторое снисхождение, юмор, то есть было нормальное человеческое отношение. Наверное, Андрей Николаевич при его большом опыте понимал легкую ранимость человека в такой ситуации и в таком возрасте.
Эти неудачи и трудности делали мое восприятие отношений со старшими преподавателями особенно чувствительным. Все, что я видел у Андрея Николаевича, все, чему учился у него, падало на подготовленную почву. Думаю, что он, вероятно, и не подозревал о том огромном влиянии, которое я испытывал от его личности.
Он не учил специально – не говорил «делай так или этак», он не учил, как правильно, как неправильно, он просто комментировал наши действия, обсуждал, давал свои рекомендации и не более того. Все в нем оказывало на меня (и не только на меня) влияние: и его прямые оценки, обращения, суждения о моей работе, его выступления, лекции, беседы, краткие замечания по ходу дела. Я без преувеличения могу сказать, что все это осталось со мной на всю жизнь.
Одно из главных пониманий, которое у меня тогда появилось и которое во многом определило мою научную судьбу, состояло в том, что работать надо много и трудно, что основное в нашем экспериментальном деле – это знание материала, экспериментальное искусство, твердость и прочность результатов, надежность используемых методов и еще некая здравость и простота в оценке результатов, которые получаете вы сами и ваши коллеги, а также здравость и простота в оценке человеческих отношений.
Мне кажется, что это понимание вошло тогда в меня, и если у меня оно есть, то я целиком и полностью обязан им Андрею Николаевичу.
Андрей Николаевич относился ко мне очень хорошо, и это хорошее отношение сохранялось на протяжении студенческих лет и после них – до конца его жизни. Он привлек меня впоследствии к работе в университете на кафедре вирусологии.
Дипломную работу я делал у Андрея Николаевича по ядерным белкам. Эта работа мне казалась, да она и на самом деле была очень интересной. В ней впервые удалось развить исходное наблюдение американских исследователей Мирского и Поллистера о том, что в ядрах клеток растений, так же как и в ядрах клеток животных, имеется основной белок, входящий в структуру хромосом, – гистон. Тогда это было еще неизвестно, и, более того, считалось, что наличие гистона – это привилегия животных. И мне в дипломной работе, развивая некоторые замечания Мирского и Поллистера, пользуясь их методом, удалось показать, что действительно в растениях есть гистон, выделить его в больших количествах, провести его аминокислотный анализ и доказать, что этот гистон существует.
В центре - проф. А.Н. Белозерский, справа - доцент Н.И. Проскуряков. Слева направо: П. Будницкая, М. Суэтина, А. Минина, Г. Абелев, И. Тарханова и сотрудница кафедры Д. Седенко (1950 г.) |
К этой работе Андрей Николаевич относился с большим вниманием, но она проводилась в 1949–1950 гг., в самый разгар событий, последовавших за сессией ВАСХНИЛ, затронувших всю проблему нуклеиновых кислот, хромосом, ядерных белков. В то время никто из нормальных ученых, биохимиков классического направления, старался за эти проблемы не браться, в том числе и Андрей Николаевич, который тоже имел много неприятностей, поскольку работал по ядерным белкам, по ДНК и в контакте с университетскими генетиками. Поэтому он не очень хотел, чтобы на его кафедре и под его руководством в это время делалась такая работа. Но для меня просто не было никакого иного выбора, и в конце концов не без приключений удалось эту работу продолжить, и то только благодаря A.И. Опарину. Он взял для кафедры тему дуба, который составлял тогда основу для полезащитных лесополос, очень модную и популярную тему*. Проблему нуклеопротеидов Александр Иванович предложил изучать на дубе, на котором можно было изучать все. Конечно, на дубе это чрезвычайно трудно, неудобно делать, да и ни к чему, но это было не так существенно, главное, что можно было начать работу по нуклеопротеидам.
* Полезащитные полосы были тогда главными в «Сталинском плане преобразования природы». |
И я эту работу начал, а через несколько месяцев Андрей Николаевич принес и отдал мне 300 г зародышей пшеницы, уже частично протертых, измельченных и просеянных. Это был настоящий материал! И делать на нем надо было серьезное дело – выяснить, есть ли гистон у растений.
Работа по хромозину и гистону была особенно близка и дорога Андрею Николаевичу, так как лежала в русле его основных интересов. Мы чаще стали встречаться, больше говорить, иногда он рассказывал мне о своей работе у Кизеля, как он, будучи ассистентом, чуть не ушел от Кизеля в полном отчаянии. Андрей Николаевич чувствовал, что Кизель как-то особенно придирчив к нему. Однажды Александр Романович попросил его показать, как выглядит осадок. Белозерский передал ему стакан, где шло осаждение. Стакан не стоял в кристаллизаторе, не был подстрахован. Кизель устроил ему такой разнос, так объяснил ему всю его профессиональную непригодность, что Андрей Николаевич на следующий день пришел к нему, чтобы сказать о своем решении уйти с кафедры и уехать к себе в Ташкент. И тут Кизель сказал Андрею Николаевичу, что готовит его себе в преемники и поэтому особенно строг к нему. Он считает, что у него уже почти готова докторская диссертация, и хочет его иметь профессором кафедры. «Для меня это было полной неожиданностью».
Как-то поздно вечером Белозерский позвал меня в преподавательскую. В высокой темной комнате, за столом, освещенным настольной лампой, он листал солидный том только что полученной книги. Это был 12-й том «Cold Spring Harbor Symposium» (за 1947 г.), специально посвященный нуклеиновым кислотам и нуклеопротеидам. Том начинался статьей Белозерского о нуклеопротеидах растений и бактерий. С грустью подарил мне Андрей Николаевич оттиск этой работы, сказал, что мне он пригодится, но просил никому не показывать. Начиналось мировое признание работ Белозерского, но время для этого было неподходящее…
В области нуклеиновых кислот назревали большие события, расползалась и рушилась тетрануклеотидная теория, все более ясной становилась специфичность структуры нуклеиновых кислот, их связь с белковым синтезом, с генетическим аппаратом клетки, но главными действующими лицами во всем – в строении ли гена или хромосом, в самовоспроизведении макромолекул или клеточных структур прочно оставались белки. Сейчас просто невозможно себе представить, каким невероятно трудным был поворот в мышлении от белка к нуклеиновым кислотам. Но это началось несколькими годами позже, а пока еще не было найдено главного принципа в этой области, был еще чисто поисковый период. И Андрей Николаевич был человеком этого периода, профессионалом поиска, профессиональным исследователем, и этим определялось его отношение и к науке и к людям.
Белозерский принадлежал к тем, кто сам делает науку. В нем, в его суждениях и отношении к экспериментальным данным или литературе была какая-то первичность – первичность исследователя, добывающего факты непосредственно из природы, знающего цену и факту, и удачному решению, и промаху и ошибке. Суждения, подходы, оценки, да и вообще сам стиль Белозерского отличались какой-то особой простотой и здравостью. Общаясь с Андреем Николаевичем, я впервые понял, что наука не терпит зауми, впервые почувствовал здравый смысл в науке – способность видеть вещи в их простоте и очевидности.
Авторитетом Белозерский пользовался абсолютным. Его одобрительное отношение было высшим критерием, его отрицательное мнение могло перевернуть всю жизнь. Я думаю, что он знал это, и не помню случая, чтобы он неосторожно или недоброжелательно высказал свое мнение, всегда, впрочем, ясное и определенное.
Никакой иммунологией я тогда не интересовался, хотя Андрей Николаевич был консультантом в Институте эпидемиологии и микробиологии им. Н.Ф. Гамалеи, работал по бактериальным антигенам, и ряд моих товарищей делали свои дипломные работы тоже по бактериальным антигенам. Но меня тогда эти проблемы абсолютно не интересовали, и хотя Андрей Николаевич и мне предлагал тему по бактериальным антигенам, я отказался, так как был увлечен только ядерными белками, нуклеопротеидами, кардинальными проблемами клеточного деления и дифференцировки, то есть истинной биохимии, как мне тогда представлялось.
Защитил я диплом в 1950 г., вpeмя было суровое, и я должен был идти на работу к профессору И.Б. Збарскому, который работал в Онкологическом институте им. П.А. Герцена, заведовал там биохимической лабораторией, занимался нуклеопротеидами опухолевой клетки. Он развивал представления о туморопротеине, особом опухолевом белке, которые были сформулированы его отцом, Б.И. Збарским, крупным биохимиком, заведующим кафедрой 1-го Медицинского института и директором мавзолейной лаборатории.
Ещe будучи студентом, я сделал у И.Б. Збарского на семинаре доклад. Отношения у нас сложились самые наилучшие, он очень хотел, чтобы я пришел к ним в лабораторию, и я хотел того же, чтобы иметь возможность по существу продолжить то, чем я занимался на кафедре, но на другом объекте. Мне было все равно, на каком объекте работать, важно, чтобы проблема оставалась та же.
Для того, чтобы не возникло каких-либо приключений или сбоев при распределении, Илья Борисович договорился со своим отцом, что заявка на мое распределение будет от мавзолейной лаборатории и числиться я буду по той же лаборатории, а работать – на базе этой, в онкологическом институте. И еще одно обстоятельство – в мавзолейной лаборатории была выше зарплата. Он считал, что так будет лучше, а я в это дело не слишком вникал. Так что эта заявка пошла, но сыграла она в моей жизни плохую роль. Вскоре выяснилось, что комиссию по распределению эта заявка не удовлетворяет. Мне сказали, что они готовы распределить меня в любое место, но только не в мавзолейную лабораторию, потому что туда нужен особый отбор. Мне казалось, что у меня все рухнуло, но Андрей Николаевич проявил огромную заботу и энергию в устройстве моей судьбы. Он очень быстро договорился с В.А. Благовещенским, биохимиком-бактериологом, который организовывал в то время лабораторию в Институте им. Н.Ф. Гамалеи, даже не лабораторию, а биохимический отдел. Они быстро оформили на меня заявку, правда, на место препаратора, а не старшего лаборанта. Василий Андреевич отнесся ко мне на редкость хорошо (он тоже в свое время был учеником Андрея Николаевича) и разрешил продолжать работу в направлении, начатом мною в университете, но по нуклеопротеидам бактерий. Сразу после распределения, летом 1950 г., я приступил к работе.
Василий Андреевич тогда занимался проблемами вакцинации и бактериальными антигенами, но они меня ни с какой стороны не волновали. В этом же институте на третьем этаже находился отдел Льва Александровича Зильбера, маститого и яркого ученого, который тогда успешно начал заниматься иммунологией рака, был одним из основателей этой науки. Но эта область меня тогда мало привлекала, по крайней мере с иммунологической стороны. К иммунологии у меня не было никакого интереса. Но Лев Александрович развивал тогда не просто иммунологию рака, а главными в его исследованиях были нуклеопротеиды и ядерные белки опухолевой клетки. На основе своих теоретических представлений, исходивших из вирусной теории рака, он считал, что именно в нуклеопротеидах нужно искать специфические антигены опухоли. Там должны находиться белки вируса – в нуклеопротеидной фракции, и поэтому биохимики, работавшие в его лаборатории, полностью концентрировались на изучении опухолевых нуклеопротеидов.
Андрей Николаевич консультировал там биохимические работы, которые проводили З.А. Авенирова и В.А. Артамонова.
В Институт им. Н.Ф. Гамалеи по распределению направили четырех человек. Василий Андреевич не мог взять нас всех. Я живо помню сцену в отделе кадров, когда мы все четверо там находились. Начальница отдела кадров позвонила Зильберу и предложила ему прийти и отобрать кого-нибудь из университетских биохимиков для своей лаборатории. Лев Александрович пришел, произвел очень сильное впечатление, так как был солидный, большой человек, уверенный в себе, совсем из другого мира. Он спросил каждого из нас, чем мы занимались и у кого готовили дипломные работы, и сказал, что вот этого мальчика я возьму, поскольку он учился и работал у Белозерского, который курирует наши дела и которого Лев Александрович чрезвычайно уважал и ценил. Кроме того, этот мальчик подготовлен по нуклеопротеидам, а мы как раз по методу Белозерского над ними работаем.
Василий Андреевич заявил, что вот его-то я вам как раз и не отдам. Тут произошел между ними спор, Лев Александрович обиделся, сказал, что тогда ему никого не нужно, и ушел.
Я начал работать у Василия Андреевича, но тогда у меня уже появилось желание попасть к Зильберу, просто потому, что нуклеопротеидная тематика стояла в центре его интересов и интересов его лаборатории, а не была там случайной. Конечно, хотелось, чтобы то, что меня интересует, было бы основной тематикой лаборатории, где я буду работать, а не разрешалось бы мне из любезности. Но эта возможность отпала, и я начал работать у Благовещенского.
Вскоре, примерно через год, Благовещенского пригласили или, скорее, перевели в другой закрытый институт, в Загорске. Вместо него был назначен профессор Гостев, ученик или сотрудник Н.Н. Жукова-Вережникова*, человек совсем другой школы, другого направления исследований и другого склада. Меня же все больше и больше тянуло в отдел к Зильберу, где активно и интересно шла работа в разных направлениях и где все вертелось вокруг нуклеопротеидов, иммунологии нуклеопротеидов.
* Н.Н. Жуков-Вережников – в то время очень влиятельный микробиолог-лысенковец. |
Иммунологический метод, который разработал тогда Зильбер, анафилаксия с десенсибилизацией для выявления специфических опухолевых антигенов, казался тоже очень привлекательным, но для меня метод был привлекательным не с точки зрения иммунологии, а потому, что открывал новые возможности в изучении специфичности нуклеопротеидов, особенностей их функционирования, и в выделении ядерных белков, специфичных для опухоли, что получалось тогда у Зильбера. Кроме того, привлекала и личность Зильбера – очень крупный ученый, с широкими взглядами, увлекающийся и занятый чрезвычайно интересными проблемами. Мне было ясно, что если бы я начал работать по этой тематике и по этой проблеме, то работа оказалась бы интересной, чего мне тогда сильно не хватало.
Меня тянуло перейти к Зильберу, и я начал переговоры с его биохимиками, как бы нам организовать совместную работу. Это как раз совпало с уходом Благовещенского и приходом Гостева. Гостев был резко против контактов с Зильбером. Он сам занимался иммунологией опухолей; у них создались не то что конкурентные – уж слишком несоизмеримы они были как ученые – но неважные отношения.
Гостев был весьма далек от тех идеалов людей, к которым я привык в университете, при общении с Белозерским и Гурвичем.
Наконец, я вступил в прямые контакты с Зильбером и очень просил его взять меня к себе, в его отдел. Лев Александрович тоже был заинтересован в том, чтобы к нему попал ученик Андрея Николаевича, но не обошлось без сложностей. Много месяцев шли переговоры с директором института (которым тогда был В.Д. Тимаков), и, в конце концов, счастливое событие свершилось – в 1952 г. я перешел в отдел Льва Александровича. Одновременно меня повысили в должности – я стал старшим лаборантом, повысилась и зарплата, что тоже существенно, поскольку у меня была семья.
А самое главное – я переходил в лабораторию, где моя работа нужна и интересна и находилась в русле основных проблем лаборатории. Я начал работать над опухолевыми нуклеопротеидами и, в первую очередь, над их фракционированием.
Большинство моих друзей очень скептически относилось к моим намерениям. Они обосновывали свои возражения тем, что я профессиональный биохимик и работал в биохимическом отделе, а у Зильбера я попадал в окружение медиков, иммунологов, не биохимиков, так что там мне пришлось бы самому делать всю биохимию, самому себе быть судьей и головой.
Единственным человеком, который мне советовал без колебаний переходить к Зильберу, был Андрей Николаевич. Он говорил мне, что со Львом Александровичем работать нелегко, что многие считают его деспотичным, но вам, говорил он, работать с ним будет легко. Он человек неравнодушный, и у вас с ним сложатся отношения. Это было четкое и определенное мнение Андрея Николаевича – человека, который оказал решающее влияние на мою научную судьбу.